«… какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит…»
Неподкупный правдолюбец: таким был в творчестве и в жизни поэт Наум Коржавин.
О больших людях надо писать скупо, они говорят о себе своими делами. В литературе они говорят прозой, стихами. Говорят, своим поведением в жизни: благородством или вещами противоположными. Что таить, известно, многие писатели в жизни, совсем другие, чем в своих книгах. Но есть редкие, которые одинаково чисты и мудры, как в книгах, так и в жизни. Таким был мой друг Виктор Платонович Некрасов. Таким был Наум Моисеевич Коржавин. Пять лет мы провели вместе в штате Вермонт, в летней программе Норвичского университета. К Коржавину более всего относились классические фразы другого Некрасова, Николая, дореволюционного: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», и знаменитые Евтушенковские: «Поэт в России больше, чем поэт». Но Коржавин был большим поэтом в жизни, и большим гражданином в поэзии.
Поэзия – как женщина, в нее можно влюбиться, или остаться равнодушным. Можно ее уважать, ценить, даже восхищаться, но не любить. Хотя многие Коржавина ценили и любили, но многие и не щадили. Как и он сам, если не любил, так не любил, если не щадил, так не щадил.
Конечно, его классическое стихотворение «Памяти Герцена» «… какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит…» всколыхнуло полуспящую, затаенную, жившую в страхе интеллигенцию Советского Союза. Много можно о нем рассказать, уже рассказали, и еще расскажут, как он сидел в тюрьме за свои стихи, как выступал. В конце 1940-х его, студента Литературного института, репрессировали (в его стихах нашли «пессимизм, неверие в творческое дело партии» и «навязчивые мысли об арестах 1937 года»); по собственным словам, в ссылке он стал «антисталинистом».
Постоянно жила в нем непримиримая гражданственность, великая тяга к справедливости.
Но я коснусь другого, личных соприкосновений с ним в благословенном штате Вермонт. Сюда к нам в Норвичский университет приезжали Василий Аксенов, Булат Окуджава, Александр Солженицын и многие другие известные и малоизвестные профессионалы в литературе. Говоря воинским языком, были и генералы, были и лейтенанты. Всех встречал мой учитель, профессор Леонид Денисович Ржевский и замечательный историк Николай Всеволодович Первушин.
Коржавин в жизни был большущий интеллигент, а к женщинам проявлял особую нежность. Для него женщина была чем-то особым, залетевшей в наш жестокий мир. Всех он называл ласковыми именами, мою жену, Татьяну Николаевну – Танечка-Танюша. А свою жену Любу Мандель, Любаша, Любашенька. И так ласково называл всех. Так было в бытовой жизни. Но стоило заговорить о поэзии, сказать что-то Эмой не воспринимаемое, в чем, как ему казалось, чувствовалась фальшь, несправедливость, как он вскипал, лавой обрушивалась мысль, захлебывался и доказывал, где правда, а где ложь. Но видел он только свою правду. Как-то я неосторожно вспомнил Мандельштама, его «художник нам изобразил, глубокий обморок сирени…», как в ответ задрожали руки, крик: «Что вы все носитесь с Мандельштамом, да, он чрезмерно талантлив, но он не один!».
Однажды в Вермонте мы пошли в цирк-шапито, Виктор Некрасов, Коржавин и я. Подслеповатый Коржавин зацепился за край манежа и упал. К нему подбежал клоун и помог подняться. Боже, какое счастье было на его круглом лице. Он закричал, как ребенок, «Вика (Некрасов), Миня (я), это же настоящий клоун, сфотографируйте меня с ним!». И он обнял клоуна и был совершенно счастливым.
А однажды, тоже в Вермонте, он взобрался на зеленый холм, лег и покатился вниз, что-то щебеча в порыве детской радости. И мы все заразились этим и тоже стали взбираться на холм и катиться-катиться, как будто в детство.
Все ходили в пиццерию «Папа Джонс», ели пиццу, пили пиво. Он часто был с нами, как-то посмотрел на нас с Некрасовым, и вдруг сказал на идиш, «шикеры», т.е. пьяницы. В тот момент он был очень похож на знаменитого Исаака Бабеля. Я ему сказал об этом. Он засмеялся, ему было приятно.
Всю жизнь он близко дружил с Владимиром Войновичем и Булатом Окуджавой. Они были схожи в своей непримиримости ко лжи.
В журнале «Литературный курьер», который я издавал в Нью-Йорке, шла полемика о Солженицыне. На Солженицына подали в суд два сотрудника радио «Свобода». Коржавин написал замечательное письмо-статью о том, что это фальсификация фактов, инсинуация, похожая на советские методы пафосного вранья, чтобы опорочить имя писателя.
Было это в 1984 году.
О Бродском при нем лучше было не вспоминать, однажды проговорил: «Босяк, старающийся быть интеллектуалом». Но добавил: «Есть хорошие стихи, пока он сам себя не испортил». Вспоминал, что Анна Ахматова якобы сказала после эмиграции Бродского: «Теперь, когда «рыжий» попал в руки нью-йоркских бизнесменов, я за него спокойна!»
Добрые люди есть везде, и в полиции, и в милиции, и среди дворников. Но поэт особо должен щадить других поэтов, тогда, когда-нибудь и его пощадят. Но вместе поэтам быть трудно. Как и фотомоделям. И те и другие спокойны и добры, когда нет рядом коллег по цеху.
Коржавин умел готовить хлебную водку из спирта. Ржаные сухари заматывал в марлю и опускал в спирт. За три дня спирт пропитывался хлебным запахом, и получалась «Хлебная коржавинская». Он со своей детской радостью демонстрировал свой продукт в Вермонте и Бостоне.
Я часто вспоминаю, как он приходил в наш дом в Вермонте, рядом с университетом. Замечательный философ и поэт, добрейший и честнейший. Он напоминал мне мудрого цадика из местечка, не знающего, где он забыл галоши, но знающего, что случится в будущем. С ним дышалось хорошо.
«Мы не в изгнании, а мы в послании!»
Первым сказал эти великие слова о российской эмиграции Дмитрий Мережковский, еще в 20-х годах прошлого столетия. Потом их повторяла Нина Берберова, и как заклинание, постоянно вспоминал Коржавин: «Мы не в изгнании, а мы в послании!»
В этом месте статьи, я подумал, что он не только поэт-гражданин, но и поэт-любви. Но затаенный. Вот, написанное в 1947 году, когда Сталин снова стал сажать в лагеря победившую послевоенную Россию. А он пишет о любви:
«От дурачеств, от ума ли Жили мы с тобой, смеясь, И любовью не назвали Кратковременную связь, Приписав блаженство это В трудный год после войны Морю солнечного света И влиянию весны... Что ж! Любовь смутна, как осень, Высока, как небеса... Ну, а мне б хотелось очень Жить так просто и писать. Но не с тем, чтоб сдвинуть горы, Не вгрызаясь глубоко, – А как Пушкин про Ижоры – Безмятежно и легко».
О нем много написали, а теперь напишут еще больше. Ведь таких людей начинают ценить после их смерти. Особенно писателей и поэтов. Уверен, хорошо напишет о нем его преданный друг Владимир Войнович. Я же, в скачущих мыслях, самое важное вижу в том, что Наум Коржавин был постоянно честен, чист, неподкупен. Он был ребенком и мудрецом. После смерти Евтушенко, Коржавин оставался как одинокое дерево среди поваленных грозой других деревьев. Теперь и он упал. И окончательно закончилась эпоха прошлых слез, надежд, любви и необъяснимой честности некоторых людей. Среди этой малой группы был Наум Коржавин, ставший замечательной частью русской поэзии. Вот что он написал 64 года тому назад:
«В наши подлые времена Человеку совесть нужна, Мысли те, что в делах ни к чему, Друг, чтоб их доверять ему. Чтоб в неделю хоть час один Быть свободным и молодым. Солнце, воздух, вода, еда – Все, что нужно всем и всегда. И тогда уже может он Дожидаться иных времен».
Времена повторяются. И строчки хороших поэтов актуальны всегда.
Михаил Моргулис,
Флорида
Только ушел Коржавин, а за ним тут же отошел в вечность Андрей Дементьев. И кажется, что наступил окончательный конец целой эпохи русской поэзии. Но это конец, но это и начало. Умирают поэты, но не умирает поэзия. Другие поэты займут их места. Но это уже будут другие. А ушедшие останутся жить в стихах. Вечная им память!!! За что? За то что они прошли достойно эту эпоху страданий и надежд. И были не только поэтами, но и Людьми!