Леонид Броневой: «Не смейте тосковать по аду»

Вопрос из прошлого в Сан-Диего: «Ваш отец в 34-м году меня допрашивал, очень жестко...»

Все, что в Советском Союзе происходило, даже в самых страшных не описано сказках – это жуткий, абсурдный, затянувшийся на 70 лет фильм ужасов: настолько тяжелый, что мы до сих пор от просмотра его не отошли и ни к какой другой картинке привыкнуть не можем. Вы только внимание обратите: сколько о зверствах в сталинских лагерях известно, о баржах, которые вместе с инакомыслящими затапливали, о расстрелах прямо на рабочих местах, о миллионах сирот – детей врагов народа, а поди ж ты, находятся те, кто Волгоград вновь хотят Сталинградом назвать или на митинги компартии выходят, которую Ельцин лишь потому, что водка помешала, не запретил, и кричат: «Ста-лин! Ста-лин!». Дураки, вы хоть знаете, что кричите?

Я страшную вещь скажу: даже Гитлер и то лучше Сталина! Да-да, и хотя Гитлера я ненавижу, уважаю на полграмма больше, потому что он хотя бы своих, немцев, почти не трогал, а этот косил всех подряд: и осетин, и грузин, и русских, и украинцев...

Как чувствовал, что спустя десятилетия отыщется такой, как Зюганов, способный многомиллионному народу доказывать, что Сталин дороже и ценнее Пушкина, потому что сделал больше...

Я хотел быть услышанным! О том, как система, которую мы до сих пор воспеваем и восхваляем, травила людей (в лучшем случае – убивала, в худшем – убивать заставляла других), не просто напоминать нужно – необходимо! Чтобы не было к ней возврата, чтобы даже мысли такой ни в одной голове не возникало, что там, в том времени, хорошо было! – ну что хорошего может быть, когда полстраны сидит, а полстраны сажает?

Те, кто сажал, кстати, еще живы – это те, кто сидел, почти вымерли, а я, чье детство испоганено было, чье место рождения – прекраснейший Киев – отравлено и намертво с воспоминаниями о том связано, как разбросали нашу семью по всему Союзу (отец на Колыме лес валил, мать по городам и весям скиталась, я по миру пошел голоштанником), всегда говорил и говорить буду: не смейте, не смейте тосковать по аду – помнить нужно добро, а не зло!

Все наши беды, между прочим, от того, что добра мы не помним. Например, что получили за эту Победу те, кто воевал, кому они в результате нужны? Лет семь назад по телевизору сюжеты, снятые в России и Германии, показали: лежит старый наш фронтовик, без ног, в каком-то углу закопченном, рядом страшные, уродливые протезы валяются (кто только их сделал?), и потом – Мюнхен, уютный домик, клумбы с цветами, дорожки песочные... По одной из них к своему «мерседесу» старичок бодро шагает – бывший солдат вермахта: в жизни не скажешь, что обеих ног у него нет! Так кто победил, спрашивается, мы или они? Или наш товарищ Сталин и все последующие товарищи и господа, которым абсолютно наплевать на то, что кто-то здоровье на войне потерял, чтобы они разъезжали сейчас в дорогих машинах и часы за сотни тысяч долларов себе выбирали?

Нас, оборванцев, голодных, вшивых, сирых и убогих, в военные годы в республиках Средней Азии приютили. Узбеки, казахи, таджики пускали эвакуированных под крыши своих домов, последней лепешкой с ними делились, а теперь в Москве их детей и внуков за людей не считают, да и в Киеве, я уверен, едва завидев, брезгливо фыркают и этим унизительным словом «гастарбайтеры» обзывают. А почему бы русским – я спрашиваю – с «гастарбайтерами» за помощь эвакуированным не рассчитаться, компенсацию не выплатить – из нефтяных денег? Неужели они на нас тогда не потратились, или кто-то считает, что подметать улицы и штукатурить стены – единственное, на что «гастарбайтеры» эти годятся? Если так, то мы, победители, ничуть не лучше нацистов, деливших нации на высшие и низшие, – достойные дети отца народов, как ни крути...

Раздавать советы, как жить, права я не имею – в конце концов, и сам этого не знаю. Любой и каждый может упрекнуть меня в том, что получал в СССР премии, награды и звания, что отец мой одним из самых жестоких следователей киевского ОГПУ был, садистски людей допрашивал, деньги и показания выбивал... Ни пройденный путь, ни свою биографию я изменить не могу, но убежден, что в прошлое возвращаться нельзя, и ни один орден, ни одно в мире благо одной-единственной слезинки обиженного тобой человека не стоит.

Если меня услышали и поняли остальные, значит, все было не зря – наша встреча, беседа, да и сама жизнь...

«Я не знаю, где раньше концлагеря начались – у нас или в Германии?»

Став красногвардейцем, один из братьев во время уличного боя в одиночку пошел на вражеский броневик, прикрывавший вокзал. Машину парень подбил и уничтожил, но сам при этом погиб – с тех пор родных героя в Одессе стали называть «броневыми» или «бронированными», и прозвище это так плотно, можно сказать, намертво к ним приклеилось, что вскоре заменило Факторовичам фамилию. Что ж, может, это и к лучшему: впоследствии оба брата покойного поступили на службу в органы внутренних дел, и новые документы помогли скрыть тот факт, что их сестра эмигрировала в Америку, однако не защитили: когда в Украине начались репрессии и связанная с ними напрямую чистка аппарата, одного из них попросту застрелили, а второго – отца будущего актера – приговорили к 10 годам лагерей и отправили в Сибирь валить лес.

В связи с этим детство для Лени Броневого закончилось в восемь с половиной: подававший надежды скрипач из обеспеченной семьи, не знавшей голода и лишений, жившей в просторной и светлой четырехкомнатной квартире в центре Киева, оказался с мамой в ссылке, сполна ощутив, что такое нищета и нужда.

Кстати, самому Леониду Сергеевичу то, что он – Броневой, не нравилось никогда: актер не раз признавался, что охотнее выступал бы под фамилией матери – Ландау, но перейти на нее так и не решился: возможно, в глубине души все-таки чувствовал, какая подходит ему больше...

Мой дядька, родной брат отца Александр Броневой, был убит в своем кабинете: он служил заместителем наркома внутренних дел Балицкого по кадрам. Три ромба имел! В армии был бы командарм, а там на два звания ниже, комиссар какой-то...

– Пришли и просто так расстреляли?

– Не знаю – убит в кабинете, а что удивительного? Ежов вызвал Блюхера – и в кабинете убил.

– Да вы что?!

– Запросто! – какие там приговоры? (Вздыхает). Ужасно... Отца арестовали, когда мне восемь с половиной лет было, маме – 29, а ему – 31.

Родители мои в Институте народного хозяйства учились, на рабфаке (для молодых, которые не знают, что это, объясню: рабочий факультет). Мама экономическое отделение окончила, отец – юридическое, и она умоляла его: «Не ходи ты в эти спецслужбы, не надо!», но рядом такой брат, и он: «А куда мне?». – «Лучше в адвокатуру: там будешь людей защищать, а здесь станешь стрелять их – есть разница или нет?». Мама очень умная была, ее стоило послушать, но нет, отец подался в ОГПУ, надел гимнастерку, кобуру с пистолетом... – ему это нравилось.

– Людей он допрашивал?

– Говорят, да, и то, что получил по 58-й «десятку», – прости меня, Господи! – по делу. Заслужил! Это наказание!

За каждое преступление, нравственное или физическое страдание, которое ты кому-то приносишь, обязательно будет наказание Божеское...

– Чем в Киевском НКВД отец занимался?

– Был заместителем начальника экономического отдела, а это ужасный отдел, по выкачке золота у бывших нэпманов – ну, можешь себе представить, нет? Мне страшную вещь рассказали: он отца нынешнего президента Академии наук Украины Патона, великого ученого, допрашивал, чтобы золото тот отдал. Я с Борисом Евгеньевичем не знаком и даже встречаться боюсь – как сын такого человека...

Когда отца арестовали, мама сетовала: «Тонны золота через его руки прошли – хотя бы крупицу себе оставил!», а я уверял: «Мамочка, он же порядочный...». – «Но дурак! Порядочный дурак!». Я возражал: «Ну, мама, лучше быть порядочным дураком, чем умным негодяем или жуликом». Кстати, во время ареста...

– ...а это происходило при вас?

– Да, ночью пришли, маузер в деревянной коробке забрали, что-то там от Дзержинского было, какая-то вещь позолоченная... Забрали маузер, ремень, отец надел гимнастерку, галифе, сапоги и сказал: «Я скоро вернусь». Много лет спустя я у мамы спросил: «Почему, когда его арестовывали, ты даже слезинки не проронила?». В детстве спросить об этом не мог, я вообще еще ничего не понимал – теперь-то уже понимаю... Она ответила: «Потому что все слезы я выплакала на рабфаке, когда умоляла его в ОГПУ не идти. Сколько рыдала, сколько кричала – нет, он пошел, и закончил так, как закончил».

– Слышал, когда вы в Соединенных Штатах Америки гастролировали, в Сан-Диего в зале вдруг встал человек...

– ...ой, встал! Старик – это ужасно было, и мне тяжело вспоминать... В конце творческой встречи я обратился к залу: «Господа, вопросы какие-нибудь есть?». – и он поднялся: «У меня не вопрос – я хочу вам сказать: ваш отец в 34-м году меня допрашивал, очень жестко». В зале повисла гнетущая тишина – представляешь мои ощущения? Только что я пел песни, много рассказывал... «Вы знаете, – потупил я взгляд, – конечно же, он преступник, но, может, я стал артистом (интуитивно, даже не понимая этого), чтобы хоть немного загладить его вину»

Что еще интересно, человек, поднявшийся в Сан-Диего, поведал мне о сестре отца – я этого не знал. Отец скрывал, что его родная сестра эмигрировала в Америку, и когда я там находился, ей было, как мне сейчас, 83 или 84 года (мужу ее – 27!). Тот человек сказал: «Ну ладно, а вы знаете, что у вас здесь родная тетя живет?». Я: «Нет». – «Она миллиардерша, у нее в Голливуде шесть студий – она вам звонила?». – «Нет». – «А вы ей?». – «А зачем мне ей звонить? – подумает еще, что денег хочу. Нет, я ее беспокоить не буду». – «Она могла бы дать вам какую-нибудь роль...». Я плечами пожал: «Я не знаю английского, но ради такого дела, конечно же, выучил бы».

… Да, отец это скрыл – если бы признался, взяли бы его в ту организацию!

– Он вам рассказывал, как в родном НКВД его допрашивали?

– Не хотел, но однажды все-таки рассказал. Одна женщина – по-моему, из Ирпеня под Киевом, украинка – умоляла его в начале 30-х: «Возьмите куда-нибудь сына, пристройте – с голоду ведь умрет! Есть нечего, уже лебеду съели...». Отец пообещал: «Возьму» – и устроил в киевское ОГПУ часовым: тот стоял с ружьем, получал какой-то паек, немножко отъелся. Отец вспоминал: «Когда меня арестовали, привели в мой кабинет, и смотрю – за моим столом этот мальчик сидит, но это не самое удивительное: у него в петлице один прямоугольничек».

– Лейтенант госбезопасности...

– Не будучи до этого ни ефрейтором, ни старшиной, никем, и первое, что он сделал, – выбил отцу зубы. С ходу так – подошел... Отец вспоминал: «Кровища течет, но даже не это произвело на меня впечатление – этого я ожидал, а то, что он мне тыкает, тычет!». «Ты! За кого в 19-м году на комсомольском собрании голосовал – за Ленина или за Троцкого?». На столе документы лежат... Отец ответил: «За Троцкого, потому что он тогда первым лицом считался, а Ленин вторым». – «А-а-а, так ты троцкист!». Он: «Нет, я коммунист».

Ну, продолжение достойно, конечно, даже не знаю, кого – Солженицына или О'Генри? На Колыме, в лагере, утром вывели их на поверку. Зима, под 40 градусов мороз... «Иванов! Петров! Броневой!». – «Здесь! Здесь! Здесь!». Прибыл новенький, отец смотрит – на самом краю стоит тот мальчишка, младший лейтенант, в шапочке, в каком-то пальто тоненьком, весь трясется от холода. «А бригадиром у нас, – вспоминал он, – был двухметровый матрос с крейсера «Аврора»: первым началу революции залп дал – за это и сел». Отец подошел к нему: «Смотри, тот, который мне зубы выбил, прибыл, стоит...». Бригадир к замначальника колонии сразу: «Слушай, новенького в мою бригаду давай!».

Пошли рубить лес (или пилить), было, наверное, полшестого утра, идти далеко, мальчишка совершенно закоченел, да и голодный, сел на пенек. Отец говорит матросу: «Садиться нельзя – он может замерзнуть!». – «Ладно, я ему скажу». Рубили, пилили, мерзли, снова рубили, работали целый день, про мальчишку забыли... Отец вспоминал: «Возвращаемся, смотрю – на пеньке что-то ледяное – непонятная какая-то скульптура!». Показывает матросу, бригадиру этому: «Не он ли?». – «Щас проверим. Ну-ка, дай лом» – и ломом как ударил! «Никогда, – говорил отец, – не забуду: брызги, как бриллианты, в стороны разлетелись!» – замерз...

Вообще, ты знаешь, мне много лет, и от того, что называется прожитой жизнью, у меня два чувства остались – чувство страха (которое я уже изжил, потому что теперь ничего не боюсь) и чувство голода: вечный голод и вечный страх!

В кабаке сидели всегда три компании: одни – фронтовики: молодые ребята, без руки, без обеих рук, без ноги, вторые – воры в законе: человек восемь, шикарно одетые, и третья компания – хулиганье, все в наколках, отвратительные. Я между тем весь репертуар Лещенко, Вертинского, Козина выучил, все тюремные песни знаю и все военные. Как ни странно, воры в законе военные заказывали – может, для фронтовиков: «В кармане маленьком моем есть карточка твоя...», «Землянку», фронтовики – Лещенко, Вертинского и Козина, а хулиганье брало тридцатку (она красного цвета была), наматывало на вилку – и так нам врезало, что однажды старика насмерть чуть не прибили. Бросали и кричали: «Мурку!», «По тундре»!» – и надо было все исполнять.

Вот там-то с одним из воевавших я познакомился – молодой мальчик, слушай! Он однажды пришел – три медали «За отвагу» у него на груди! – столько я больше никогда не видел, только две. Спросил у него: «Скажи, а что надо, чтобы три такие медали получить?». Он ответил: «Ну, первую дали, когда немецкого полковника в плен притащил». – «Один взял?». – «Да. Вторую, когда два танка подбил». – «А чтобы третью дали, надо, наверное, выстрелить в самолет?». Он улыбнулся: «Я выстрелил и попал в бензобак – не «мессершмитт» сбил, а «юнкерс», и вот в той программе, где у меня интервью брали, я сказал: «Я обращаюсь к министру обороны России: нельзя ли узнать, сколько в войну было людей, которые три медали «За отвагу» имели? Не думаю, что очень много, потому что эту награду только рядовым солдатам...

– ...за личную храбрость...

– ...давали, и она выше, чем звание Героя Советского Союза, чем три ордена Славы! Интересно, сколько в России, Украине, Беларуси, не важно, – в живых их осталось и нельзя ли хотя бы к Героям Советского Союза их приравнять?».

Передачу ту в эфир не пустили, причина мне непонятна, но сейчас я очень рад, что тебе об этом сказал – может, украинские власти выяснят, сколько воевало их, с тремя медалями, и сколько уцелело?

– Вот скажите, как после этого Ленина вам не любить?

– Нет, я его не люблю – Ленин выступал в здании нашего театра, «Ленкома», на III съезде комсомола, и такую сказал вещь: «Между добром и злом нет никакой разницы: добро – это то, что за советскую власть, а все остальное – зло!». Гром оваций раздался, но ведь это было дано указание...

– Конечно!

– Все, конец! Странно – вроде ж учился, интеллигентный человек... Значит, не совсем интеллигентный, наверное, потому что «интеллигенция – говно», ее выслать, расстрелять надо...

– Злой...

– А вот почему? Может, потому что маленький... Не знаю, отчего он таким стал – просидел очень комфортно в Швейцарии, получал деньги...

– Может, мало получал?

– Нет, много – Сталин и Камо привозили.

– Налеты делали – будь здоров...

– Он хорошо в швейцарских ресторанах питался, на велосипеде ездил, что тоже здорово, но, мне рассказывали, когда выпивал, очень злой становился. Вот однажды принял на грудь и сказал молодому Сталину: «Эй, ты, осетин! Пляши!» – и тот сплясал, после чего уже сам начал делать такое с Хрущевым. Или Микояну подкладывал кусок торта...

– Дедовщина!

– Причем повальная, всенародная. Я не знаю, где раньше концлагеря начались – у нас или в Германии? Надо проверить – мы же до сих пор не можем установить, сколько в войну погибло и сколько из-за репрессий: можно посчитать или нет?!

Ну а уже после «Семнадцати мгновений...» вызывает меня директор Театра на Малой Бронной Илья Аронович Коган...

– ...ой, плохая какая фамилия...

– ...причем во всех смыслах (смеется), а у него сидит женщина – инструктор Краснопресненского райкома. Он вышел: «Я пойду, а вы побеседуйте», и она мне: «Есть мнение, что вам нужно вступить в партию». Я уточнил: «Чье мнение?». – «Ну, есть мнение...». Я говорю: «Я этого не понимаю, это абстрактно. Ваше мнение?». – «Нет». – «Так чье же?». Она помялась: «Виктора Васильевича Гришина» – это член Политбюро был...

– ...первый секретарь...

– ...московского горкома партии. «Передайте Виктору Васильевичу, – я ответил, – что у меня другое мнение. Я пытался вступить в партию после комсомола – меня как сына врага народа, хотя он уже был реабилитирован, не приняли, и вообще: в партию вступают по двум причинам – либо по зову сердца, что я хотел тогда сделать, либо из соображений карьерных. С точки зрения карьеры мне туда идти нечего – она у меня сделана: меня знают, благодаря этому фашисту я хорошо зарабатываю...». Она вопрос задала: «На партию вы обижены?». – «Да, – я ответил, – обижен: и на партию, и на советскую власть – на всех, кто наверху». – «Но вы же звание народного артиста СССР ждете...». Я рукой махнул: «Да дадите – куда денетесь?». Она: «Дадим, но гораздо позднее». Я: «Ну и...

– ...подожду»...

– Точно!

Я долго не был информирован, что она на дачу к нему ездила, а Андропов посмотрел и сказал:

«Это Плятт, это Евстигнеев, это Тихонов, а вот этот, похожий на Черчилля, тот, который Мюллер, кто? Броневой? Я знал в Киеве Броневого – я тогда учился, и человек с такой фамилией меня приютил. Два месяца жил у него, он меня кормил и поил – без него с голоду бы умер».

– Потрясающе!

– Это дядька мой был, а я и не знал!

– Вы часто негодяев играли – почему?

– Такая морда.

– Жирная, как сказал Эфрос?

– Нет, строй лица не положительный. Положительный – у Стриженова, Ледогорова, Кузнецова...

Медведев спросил: «Какие у вас просьбы и пожелания?», а я плечами пожал: «Никаких». Он удивился: «Как?». Я: «А что, все что-то клянчат, да?». – «Все!». – «Ну а мне ничего не надо». – «У вас дача есть?». – «Дачу, Дмитрий Анатольевич, у нас нормальный человек иметь не может – ее может иметь Путин, вы или Лужков». – «Почему?». – «Потому что у вас трехсменная охрана, по 50 автоматчиков, вертолеты – значит, дом не сожгут и не взорвут», а Галкин вон построил дачу, по глупости своей...

– ...в деревне Грязь...

– ...да-да, и он получит в свое время, когда поддадут. Нельзя этого делать! – это возможно в Германии, во Франции, Англии, Америке, но не у нас.

– Вы так Медведеву и объяснили?

– Да: у меня двухкомнатная, сказал, квартира, и мне ничего больше не нужно – он очень был удивлен.

– Вам 85 лет: какое оно – ощущение возраста при такой ясности ума? Вот я с вами общаюсь – и восхищен, честно!..

– Ну, Пушкин же сказал: «Под старость жизнь такая гадость» – откуда он это в 27-28 лет знал?

– Я все-таки хочу, чтобы вы жили 120 лет, и искренне этого вам желаю...

– Талант – это чувство меры, значит, и в том, сколько жить, надо меру знать. Не нужно перебирать и в этом, потому что дотянуть до состояния, когда ты беспомощен и ничего не можешь, ужасно.

Михаил Тверской

Rate this article: 
No votes yet