Александр Генис: «жизнь изменилась не так сильно»

Александр Генис – писатель, журналист, живущий и пережидающий карантин в Нью-Йорке.

О пандемии и карантинных буднях

Если смотреть новости, кажется, что самое худшее – быть сегодня в Нью-Йорке, особенно в Бруклине или Куинсе. Но для меня жизнь изменилась не так сильно, как для других, потому что писатель сидит у себя дома и работает. Более того, карантин очень подгадал, и за эти недели я успел отредактировать и составить книжку, которая должна выйти, как сказали мне в «Редакции Елены Шубиной», уже этим летом.

Рождение книжки, как приготовление обеда, – из разных вещей составляется нечто такое, что уже отлично от того, что вошло в кастрюлю. Разве похожи кости на бульон? Тем не менее из них получается суп.

Я отправил книгу в редакцию и могу теперь заняться любимым делом – встречать весну на велосипеде. Мне труднее всего жить без леса и без музеев – и то и другое у нас закрыли, но велосипед пока не запретили. На нем соблюдать дистанцию легко: ты выше других, как на коне, – аристократ дороги.

На карантине я смотрю довоенные фильмы. Самый надежный вид эскапизма – это старый Голливуд. Я смотрю фильмы Фрэнка Капры – замечательное кино, которое, кстати, очень похоже на советское того времени. Вчера я посмотрел фильм «С собой не унесешь» – о том, какие плохие богатые и какие хорошие бедные и как они будут дружить, когда богатые одумаются и поделятся.

А еще я посмотрел сериал «Вавилон-Берлин» на очень актуальную тему – о падении Веймарской республики и о том, что будет, когда плохая Веймарская республика сменится еще худшим режимом – нацизмом. Это полезно сегодня посмотреть всем. Следующий на очереди – израильский сериал «Фауда» («хаос» на иврите), который показывает евреев крутыми мачо, бойцами контртеррористического спецназа. Они не играют ни в шахматы, ни на скрипке, но умеют убивать. Это непривычный нам тип евреев, хотя, надо сказать, что в древности все так и выглядело. В армии Александра Македонского были наемники-евреи. Считалось, что они хорошие солдаты, только не сражаются по субботам.

О книжном мире в Америке

Книжные магазины закрыты. Я горячо сочувствую издателям и писателям, понимаю, как ударяет это по их карману. Но карантин развил тенденции, которые давно были. Мы живем в такое время, когда книги перестали играть ту роль, что в моей молодости. Когда я жил в Советском Союзе, тираж книг был сто, двести, триста тысяч! Но ведь не было ничего остального, книги заменяли нам все: свободу, деньги, воздух, заграницу.

Сегодня мы живем дистанционно: покупаем, читаем, смотрим, слушаем, любим, дружим… Мы все делаем онлайн, вот и электронная книга вытесняет обыкновенную, и это происходит уже давно и неизбежно. У меня 7000 книг, и мне пришлось купить дом и перенести все книги на нижний этаж, потому что чуть не рухнули балки верхнего. И вот теперь вместо того, чтобы читать все эти 7000 томов, я держу айпад, и они все там. Думаю, в конце концов электронная книга вытеснит бумажную. Вся история с книгами говорит о том, что мы переживаем революцию. Так было во времена Гуттенберга, когда вдруг оказалось, что техническое новшество книгопечатания изменило не только способ обращения с книгами, но и их содержание.

Раньше книги нужны были, чтобы разговаривать с Богом, а потом появились книги, которые нужны для того, чтобы разговаривать с читателями, а в основном с читательницами. Так появились романы. Что произойдет сегодня, я не знаю.

У нас, на моем берегу Гудзона, было три крупных книжных магазина – один за другим они все закрылись. Выживают те книжные, которые что-то придумывают. В Нью-Йорке есть букинистический магазин Strand, в котором миллион старых книг, – если рай есть, то он располагается в этом книжном магазине. И вот он-то не закрывается – напротив, открылся филиал. Но есть и другие специальные книжные, где торгуют только детективами, комиксами или научной фантастикой. Когда я только приехал в Нью-Йорк, то попал в [магазин научной фантастики] и стал расспрашивать про своих любимых авторов. И вдруг выяснилось, что хозяин магазина знает их всех в лицо. Он тут же рассказал мне сплетню про каждого – и про Роберта Шекли, и про Финнея, и про Саймака. Книжный должен иметь свое лицо и быть гораздо больше, чем просто магазином книг для того, чтобы выжить.

О том, читают ли в Америке русских писателей

Русская литература в Америке входит через славистские двери, а они очень узкие. Это университетские читатели, на каждой кафедре есть люди, которые занимаются современной литературой. Например, у нас в Нью-Йорке есть Колумбийский университет, один из старейших университетов, входящий в Лигу плюща. Там работает мой старинный товарищ Марк Липовецкий, эксперт по новой и новейшей литературе. Я видел, как с его помощью (до вируса) в университетской среде разворачивалось знакомство с российскими писателями. Но не будем обольщаться, по-настоящему внимание американцев к русской литературе закончилось черт-те когда – я бы сказал, что последним [русскоязычным] мировым бестселлером был «Доктор Живаго» Пастернака. Конечно, появление Солженицына было знаковым событием, но он не стал любимым чтением народов, как роман Пастернака и поставленный по нему фильм.

Уже на моих глазах русская литература была довольно удачно представлена Пелевиным, в начале 90-х он появился на горизонте, его стали переводить и читать. Причем те, кто его читал, даже не знали, где Россия, и не были уверены, что она существует на самом деле.

Тогда же появилась и Татьяна Толстая – это было яркое событие. А еще недавно появился Сорокин, перевели его «День опричника». Улицкую тоже, конечно, знают, но в общем-то это все точечный спрос, на любителей.

О вымысле

Я плохой читатель романов, может, с возрастом это связано, но меня они не увлекают. Но есть писатель, который меня восхищает вымыслом, – это Пелевин. У него не всегда все получается, но воображению его я завидую безмерно. Помните, был у него рассказ «Миттельшпиль»? Мой любимый рассказ в постсоветской литературе, где две валютные проститутки оказываются бывшими комсомольскими работниками, которые поменяли пол. Как можно придумать такое? Вот это я люблю. Он комментирует действительность и превращает ее в комическую и мифическую форму.

То же самое с Сорокиным, который чрезвычайно изобретателен. Как-то мы с ним сидели ночью в Берлине на крыше моего отеля, и вдруг пролетела над нами стая лебедей, как в одном из его рассказов! Ночью! Я удивился, а он сказал: «Ну а что тут такого?» Я всегда подозревал, что рядом с большими писателями действительность ведет себя не совсем нормально.

Однажды я попросил Сорокина не писать больше книг, потому что все, что он ни напишет, сбывается.

О готовящейся книге «Кожа времени»

Последние 15 лет каждая моя книга пишется в «Новой газете», я как под куполом цирка на глазах у читателей. Я очень благодарен Дмитрию Муратову, который когда-то позвал меня и предложил такую странную должность: писатель в газете.

В молодости у меня было представление о том, какие книги я хотел бы написать. В какой-то момент мне показалось, что я их уже все написал. Но жизнь оказалась длиннее, чем мой проект. У меня были книги про прошлое, были книги про будущее, но не было книг про актуальное настоящее. И тогда я решил, не заглядывая далеко, писать о том, что я вижу вокруг себя. Так появилась эта рубрика в «Новой газете». В эти эссе попадало все, что мне казалось не просто важным, а многозначительным. Кожа – это самый большой орган в теле человека. И именно благодаря ей мы общаемся с окружающим миром, тактильные ощущения – самые острые.

Это мы хорошо замечаем в карантине – когда лишены тактильного контакта, мы чувствуем себя как тени в раю.

Вот я и решил, что буду писать о том, что оставляет следы на коже, – это может быть загар, ожог, татуировка… В «Кожу времени» вошло около сотни текстов, и все эти эссе невольно складываются в сюжет – это так странно: почти безвольная жизнь текста, я только за ней подглядывал.

Я не переписываю в книге факты, я хочу понять, как они на мне отразились. Туда вошло только то, что оставляет «морщины на лбу».

О поэзии

С ней у меня сложные отношения, я считаю, что поэзия должна быть или очень-очень хорошей, или никакой. Есть много романов посредственно написанных, даже среди великих. Толстой совал четыре «что» в одно предложение. Но поэзия этого не терпит, поэтому ее должно быть очень мало. Когда я был в пионерском лагере, нам давали в поход гороховый концентрат. Его надо было бросать в воду, и получалась каша. Вот для меня стихи – это гороховый концентрат.

Я считаю, что все книги мира написаны стихами, включая прозаические. То, что не написано стихами, не является литературой вообще. Ритмически организованная словесная материя – это и есть стихи. Проза поэтов сильно отличается от повествовательной прозы именно тем, что там нет сюжета. Моя любимая проза – это проза Мандельштама, ничего выше я не знаю. Поэзия учит авторов скупости, аскетизму – надо выбросить придаточные предложения!

Довлатов об этом говорил так: «Почему советские книжки – самые длинные в мире? Потому что платили по числу слов». И когда автор хотел выбросить придаточное предложение, он думал: «Полкило говяжьих сарделек!», и оставлял. А вот поэзия учит все выбрасывать.

Поэзия сегодня очень интересная, правда, занята одной проблемой: «Как бороться с влиянием Бродского?»

О старости

В Америке вообще не используют это слово. Из словарей не выкидывают, но и в обществе не пользуются. Есть куча эвфемизмов: «золотой возраст», «голубоволосые дамы» – это значит, что они так закрашивают седину, что волосы стали голубыми. Старость ничему не должна мешать, считается признаком слабости говорить, что ты стар и не можешь полететь в Антарктиду. Самые отчаянные путешественники – пожилые дамы, которые похоронили мужей и на наследство путешествуют. Я их встречал по всему миру и восхищаюсь ими.

В Америке стоит пойти в спортивный зал, и там с одной стороны занимаются молодые красивые девушки и парни, а с другой – старики и старухи. Однажды там стоял очень пожилой человек, который поднимал штангу, а потом вышел и вернулся с уже совсем дряхлым стариком, похожим на Хоттабыча, и познакомил меня: «Это мой папа». Было очень забавно.

Но это не значит, что в Америке не болеют или легко переносят старость. Другое дело – как они ее переносят. Сама смерть тоже прячется под надгробием эвфемизмов, ее словно и нет. Смерть – это что-то такое, о чем мы не говорим, это надо как-то замять, пережить и пойти дальше. Такое отношение характерно для американского оптимизма, в который смерть не вписывается.

Смерть – это когда в Голливуде хорошие ковбои стреляют в плохих. Посмотрите на некрологи: в каждом из них есть что-то смешное.

Много лет назад я работал в газете «Новое русское слово», где редактором был Андрей Седых, бывший секретарь Бунина, очень-очень старый человек. Он писал статьи о почте, политике, кремлевских старцах, но когда умирал кто-то из его знакомых, он писал солнечный некролог. Бахтин сказал гениальную фразу: «В могиле всегда другие». Сегодня, когда всюду смерть, это актуально, хотя снаряды ложатся все ближе и ближе. И хотя в Америке никто не готовится к смерти, у всех есть завещания. У меня такое есть. Чтобы тебя не оживляли любой ценой, потому что на это американская медицина горазда. Самый дорогой день жизни человека – это последний.

Отношение к смерти многое говорит о культуре. Я когда-то разговаривал с редактором журнала «Нью-Йоркер», который считается у нас лучшим. Там печатался много раз Сергей Довлатов. Но когда я спросил, почему его перестали печатать, то мне сказали: «Так он же умер». То есть раз умер, то проиграл. А вот в России скорее наоборот.

подготовила Екатерина Писарева,

Нью-Йорк

Rate this article: 
No votes yet