Мы гуляли с овчаркой Гердой по нашей улице Фернандо драйв. Тихо дышала флоридская апрельская ночь. После жары стало прохладно, с океана долетал нежный лёгкокрылый ветер. Улица замерла, будто ждала чего-то. Вокруг бешено пахли цветы. Запахи всегда создают во мне необыкновенные настроения, открывают тайны, уводят в туннели фантазий. Мы дошли до магнолиевого дерева. Это дерево, как только я его касался, всегда уносило меня в различные места и события мира. Собака увидела, как дрожь пробежала по мне, остановилась, и замерла. Я прижался к тонкому стволу. Его цветы отчаянно закружили голову, затрепетали ноздри, и я очутился в далёком саду.
В нём прогуливался Гитлер и его подруга Ева Браун, с которой он впоследствии обвенчался, за день до смерти их обоих. Ева сорвала цветок и дала Гитлеру понюхать.
– Ах, Адольф, если бы вы знали, как я хотела бы уехать куда-нибудь с вами…
– Я тоже хотел бы, – нежно, но с каплей раздражения, ответил Гитлер. Голос его окреп: – Но как я могу хоть на миг бросить этих обученных солдафонов, неспособных принимать решения, или неврастеников, преданных, но визжащих от переполняющего их харизматизма. К сожалению, моя дорогая, сейчас не могу… Но я тоже бы поехал с тобой в тихие венские леса, бродили бы с треножником, рисовали… Я прекрасно пеку картошку… Мы поедем, возлюбленная моя, после победы над Россией…
Гитлер развёл в сторону руки. Мысли захлестнули его, и он забыл вернуть руки в прежнее положение. Так и стоял, как будто кого-то ловил. Лицо перерезала морщина, он вскинул голову и смотрел в угол горизонта.
Ева молчала, знала, сейчас Адольфа тревожить нельзя. Морщина разошлась, Гитлер опустил руки, и они пошли дальше.
– Мне сказали, что английское радио стало придумывать о нас ужасы… Будто мы убиваем еврейских детей… Мне обидно, что англичане стали обманывать точно также как Сталин…
– Ева, дорогая, должен поздравить тебя, ты вышла из твоей призрачной цветочной жизни и увидела некоторые реальности… Да, конечно, на войне люди уничтожают друг друга, но наши солдаты стараются по мере возможностей, не допускать гибели детей… Возможно, кто-то из еврейских детей и погиб, мне очень жаль, но пусть об этом позаботится их Бог Саваоф…
Гитлер неожиданно остановился и замер.
– Ева, милая, мы вспомнили о смерти, а я нашёл зарождающуюся жизнь… Посмотри, это гриб, он похож на маленького арийца, белый, упругий, смелый, стал на дороге…
Ева опустилась на колени и рассматривала гриб. – Какой он хорошенький, и он хочет жить…
Гитлер приобнял её сзади. – Все хотят жить… И он… Это закон выживания… Но он ходить не может, а мы можем, поэтому, животные и люди не ждут, а прячутся или нападают… Я нападаю… Провидение вложило меч в мою руку. Я слушаю только Его… Я должен разрубить этот еврейско-коммуни-стический узел, этот либеральный британский мешок, всю эту шваль, которая приводит Бога в бешенство своей грязью и примитивизмом… Мы тоже примитивны, но только в осуществлении наших целей, а не в нашей идеологии…
Геббельс, это подарок дьявола, который князь тьмы преподнёс мне…
Ты знаешь, больше чем уехать с тобой, хочу уйти с тобой в нашу прошлую жизнь… Мне кажется, там я был Джордано Бруно, а ты?
Я была вашим огнём – пошутила Ева и испугалась. Гитлер приподнялся на носках.
– Запомни, дорогая Ева… Я никогда не горел, и не буду гореть… Последнее, если придётся, это офицерская пуля в свой же висок… А там, пусть жгут…
– Ади, может когда-то у нас будет ребёнок, а может быть, мы его усыновим…
Они дошли до магнолиевого дерева. Ева прижалась к его стволу. А с другой стороны прижимался я, но они меня не видели…
– Ади, я так люблю перебирать ваши пальцы…
Гитлер посмотрел на свою руку.
В кустах громко запела птица, Гитлер вздрогнул, оглянулся в сторону певшей, и вдруг резко показал пальцем в лес: "Я увидел олениху… Там… уже убежала… Тонкие ноги…"
Ева разочаровано смотрела на место, куда показывал Гитлер.
– Пусто теперь, Ева… Похожа была на балерину… Не переживай, вчера я написал для тебя две строчки, они только для тебя…
Гитлер выпрямился, снова посмотрел в далёкий угол горизонта и стал, вскрикивая, медленно читать:
Когда священные коровы пройдут по пастбищу любви,
Князь в моём сердце зажигает печали горестной огни…
Ева вздохнула: – Как славно и страшно…
В ответ несколько театрально вздохнул Гитлер: – Всё славное, всегда страшно …
Он напряжённо задумался, глаза опять впились в горизонт.
– Конечно, ты знаешь, когда-то у меня была подруга, Гели… Она застрелилась… Когда умирают миллионы, это выглядит абстрактно… Но когда женщина вышивала для тебя салфетки и смотрела тебе в глаза, это страшно…
Ева замерла, плечи её согнулись.
Гитлер подошёл к ней, и церемонно, по-старомодному обнял: – Если в жизни наступит трагедия, ты, Ева, не имеешь право умирать раньше меня… Ты должна умереть после меня… А лучше всего, вместе со мной… Ах, Ева, я так хотел бы сейчас подарить тебе альпийский горный цветок, но дарю лишь эту садовую розу…
Гитлер сорвал розу и, склонившись, преподнёс её Еве.
Ева засмеялась и запрятала плачущие глаза в роскошный цветок.
Возле Гитлера пролетел шмель, и он резко дёрнулся в сторону. Потом задумчиво глянул в траву и сказал, безо всякой связи с предыдущим: – Видишь ли, дорогая, для меня потрясение, когда я наступаю на лягушку или крупных жуков… Мне кажется, что меня также когда-нибудь раздавят… Руки Гитлера бессильно провисли, он тихо заворчал…
Ева стала нежно гладить его руки, и прошептала: Стало зябко, пойдём ко мне…
И они пошли к дому.
Охранник разглядывал их в бинокль. Всё в порядке.
Гитлер вдруг стал тяжёло шаркать ногами. Это был признак надвигающегося момента, когда в него начинало необратимо входить угрожающее тёмное, это был постоянно страшный повторяющийся сон, в котором железнодорожный состав распинал его на рельсах. Ева поняла это, но Гитлер уже начал бормотать: – Жалкие импрессионисты всё же умели невероятно изображать сиреневый цвет. И вот я вижу, как Гели стоит возле расплывчатого куста сирени, в расплывчатом сиреневом платье, а сверху, с неба спускается на шнурке пистолет, она берёт его маленькой рукой и стреляет в себя, и кровь, но знаете какая! Сиреневая кровь… Она заливает все картины импрессионистов…
Гитлер мрачно замолчал. Потом поджал подбородок, взглянул на горизонт и сказал почти шёпотом: – Вождь плакать не может…
И он снова взял Еву под руку, и намеренно вскинув голову, продолжил идти к дому.
Когда они подошли к самым дверям, для него выпустили наружу овчарку Блонди. Лицо у Гитлера стало почти нежным, он высвободил руку, которой поддерживал Еву, и стал ласкать собаку. Блонди присела, прижмуривая глаза, а когда приоткрывала их, с обожанием смотрела на хозяина. Гитлер забыл о том, что за ним наблюдают, и скороговоркой произносил редкие для него слова: – Моё умное прекрасное чудовище… Я знаю, тебя заколдовали… Ты на самом деле дочь рыцаря печального образа… Нам нелегко с тобой, ты не можешь высказаться, а мои ученики не понимают слов Провидения, говорящего через меня… Ах, расчудесная рослая собака, ты умнее многих моих знакомых… Сегодня я попрошу для тебя свиные косточки… И прощаю тебе эту мясную слабость… Я же, трупные бульоны и несвежие тела употреблять не хочу… А тебя прощаю, ты же употребляешь это по необходимости, а мои соратники, как грифы, клюют из-за жадности… Надо посоветовать бессовестному Герингу сесть на диету… А Сталин, мерзавец, по утрам ест кашу… как и я…
При этих словах, Гитлер выпрямился, тяжело вздохнул, и сказал Еве: – "Я просил Провидение дать мне двойника по разуму… Но не даёт, и я сам тащу этот прекрасный, но тупой и тяжёлый воз Германии, а эти непонимающие в мундирах, сидят в телеге…
Войдя в дом, Гитлер поцеловал руку у Евы и стал тихонько насвистывать "Вечер на Рейне".
– Знаешь, дорогая, ты иди к себе, я должен подумать, а к тебе зайду перед обедом… Как-то странно я себя чувствовал сегодня, вроде меня визуально изучали… возможно, это изучение было с неба… До встречи, единственная моя Ева….
Он зашёл в кабинет, пристроенный для него в домике Евы, стал у окна. Открылся чудесный лесной вид. Ветви деревьев склонялись, и он понимал, что они понимают, кто он.
В воздухе стала возникать музыка. Её, конечно, не было в этой тишине, но она, конечно, была внутри. "Дети, дети, детей убивают… А меня, разве евреи не убили, так же, как Христа… а сейчас, они оплачивают долги мёртвым…
Гитлер застыл, потом стал раскачиваться и напевать. Он вспомнил армию, раньше он пел только там, потом, иногда на митингах партии. Но он стеснялся своего тусклого голоса.
Он стал обращаться сам к себе.
– Жаль, мой товарищ Отто Курцис погиб от французского газа, тогда, только он один чувствовал, что я смогу управлять миром… Я бы его сделал директором самой большой библиотеки… Газ… Теперь евреи получают наш газ и тоже умирают… Ах, мамочка моя, видишь ли ты меня сверху… А я вспоминаю Отто Курциса, у него был булавочный взгляд. Когда он смотрел на меня, мне казалось, что я надувной шар и от его взгляда, сейчас лопну. От французского газа у него вывалился, ставший коричневым язык. После тех дней, иногда кажется, что мне 160 лет, а иногда, что я эмбрион… Оказалось, что Курцис был евреем… Теперь во снах, он закутывается в синий шарф и со свистом дышит в моей комнате… А кому сказать об этом… Только еврейке Гели, но её нет... Тоненький шнурок… Всё приходит снова… Ох! Если бы Курцис был жив, я, возможно, познакомил бы его с Гели… А потом они могли быть удавлены нашим газом… Провидение!!!! Почему всё это умещается в разуме… Всё умирает, чтобы ожить в другом виде… Так будет и со мной… Ты сделало меня непохожим на других, умоляю, не делай меня обыкновенным, когда я снова возникну в этом мире…
А я, свидетель этих речей, продолжал смотреть и слышать, стоя за деревом, и никто меня не замечал. Только на короткое мгновение опустилась на дерево, похожая на снегиря птица, посмотрела не меня уменьшённым человеческим глазом и беззвучно улетела.
Гитлер подул на стекло окна, протёр его рукавом кителя. Покачался на каблуках, вышел из кабинета и пошёл к Еве. Он напряжёно шёл по короткому коридору, напоминая лунатика.
Ева сидела на кровати, когда после вежливого стука вошёл Гитлер. Ева была в отчаянии.
– Я так вас люблю, что хохочу над всеми своими прежними увлечениями. То были перочинные ножики, а Вы – это меч… Вы вырезали в моём сердце только себя, больше там никого нет и уже никогда не будет… Адольф, я всё время думаю об альпийском цветке, который вы хотели бы мне подарить…
Гитлер стал нежно гладить её волосы. Потом опустился на колени. Ева протестующе взмахнула руками. Гитлер покачал головой: – Да! Я могу стоять на коленях перед тобой, потому что ты для меня не женщина, а Успокоение, подаренное Провидением… Не бойся, перед тобой я стою, как перед самим Провидением…
– Может быть, нам нужно покаяться?
Гитлер вскочил. – Нет, ни в коем случае! Все должны каяться передо мной… Провидение вошло в меня силой и властью своей, я обладаю тем, что оно дало мне, это мускулы души…
Глаза у него стали закатываться, а тело извиваться: – Вся эта грязь мира должна ползти ко мне на коленях…. Они должны тихо дышать передо мной, потому что я не разрешу им дышать вообще… Они расползаются по земле, слизняки, некоторые из них ядовитые… Их надо топтать, топтать, вжимать в землю, вжимать, вжимать, вжимать…
В исступлении он повторял: вжимать в землю каблуками, вжимать, топить, травить, пока они не исчезнут…
Ева заломила руки и произнесла испытанные слова и его настоящую фамилию: А как же ваша мама, Адольф Шикельгрубер?
Гитлер притих, щёки его перестали дёргаться, он сказал: – Папа мерзавец, а мама, она добрая. Когда он не видел, она давала мне много яблочного струделя … Я его ел, и запивал молоком… Мама была хорошая… Но она не заметила, как кто-то в детстве отравил меня на всю жизнь… А потом, на первой мировой, меня отравили газом, но я выжил… А вот другие многие умерли, и Курцис умер… А мама, хорошая… У неё был черепаховый гребень… Она перед зеркалом расчёсывала длинные волосы… Если бы меня не отравили, я был бы похож на неё…
Его оловянные глаза затянула нежность. Через минуту он поднялся и сухо сказал Еве: "Спасибо фрау Браун. Вы моё чудо… Мне нужно идти к себе… Я знаю, пока меня нет, они ничего не делают, они не убивают вредителей, коммунистов, евреев, они не убивают врагов…".
Олово его глаз стало высохшим и мутным, и смотрело в окно на горизонт.
Он не знал, что завтра на него будет совершенно неудачное покушение.
Подул ветер, я оторвался от ствола магнолиевого дерева и стал отходить, исчезать, растворяться. Мы снова стояли с Гердой на улице Фернандо. Вокруг продолжали бушевать запахи цветов, и тихий смиренный ветер бродил между ними. Потом мы шли с Гердой по улице, как по жизни, и абсолютно не знали, что ждёт нас в конце пути.